“Давнишняя мысль моя, что искусство не название разряда или области, обнимающей необозримое множество понятий и разветвляющихся явлений, но наоборот, нечто узкое и сосредоточенное, обозначение начала, входящего в состав художественного произведения, название примененной в нем силы или разработанной истины. И мне искусство никогда не казалось предметом или стороною формы, но скорее таинственной и скрытой частью содержания. Мне это ясно, как день, я это чувствую всеми своими фибрами, но как выразить и сформулировать эту мысль?Произведения говорят многим: темами, положениями, сюжетами, героями. Но больше всего говорят они присутствием содержащегося в них искусства. Присутствие искусства на страницах «Преступления и наказания» потрясает больше, чем преступление Раскольникова. Искусство первобытное, египетское, греческое, наше, это, наверное, на протяжении многих тысячелетий одно и то же, в единственном числе остающееся искусство. Это какая-то мысль, какое-то утверждение о жизни, по всеохватывающей своей широте на отдельные слова не разложимое, и когда крупица этой силы входит в состав какой-нибудь более сложной смеси, примесь искусства перевешивает значение всего остального и оказывается сутью, душой и основой изображенного.”
“Во многих случаях для того, чтобы хоть как-то функционировать, мы вынуждены полагаться на информацию из третьих рук. Я принимаю на веру слова врача, ученого, фермера. Мне это не нравится. Я вынужден это делать потому, что они обладают живым знанием, которого я лишен. Я согласен жить и пользоваться чужими знаниями о состоянии моих почек, о роли холестерина, о разведении кур; но когда речь идет о смысле и цели жизни и смерти, то информация из третьих рук меня не устраивает. Я не согласен жить чьей-то верой в чьего-то Бога.”
“Альтруизм, сострадание, сочувствие, любовь, совесть, чувство справедливости — всё это скрепляет общество, и даёт людям основания для высокой самооценки. И всё это, как теперь можно уверенно полагать, имеет твёрдый генетический базис. Это хорошие новости. Плохие новости в том, что хотя эти качества в каком-то роде и осчастливливают человечество в целом, но они не сделали человека «хорошим» видом и не слишком надёжно служат людям до конца. Скорее наоборот, и теперь это яснее, чем когда-либо, как (точнее — почему?) моральные чувства используются с отвратительной гибкостью, включаются или выключаются в зависимости от личного интереса, и сколь непринуждённо мы часто не осознаём такие переключения. Новый взгляд на людей полагает их видом, обладающим великолепным набором моральных инструментов, но трагически склонным использовать их не по назначению, и находящимся в жалостном институциональном невежестве насчёт этих злоупотреблений.”
“Но есть [...], хотя и немного, несколько особенных людей: это в бога верующие и христиане, а в то же время и социалисты. Вот этих-то мы больше всех опасаемся, это страшный народ! Социалист-христианин страшнее социалиста-безбожника.”
“О, как мы любим лицемерить И забываем без труда То, что мы в детстве ближе к смерти, Чем в наши зрелые года. Еще обиду тянет с блюдца Невыспавшееся дитя, А мне уж не на кого дуться И я один на всех путях. Но не хочу уснуть, как рыба, В глубоком обмороке вод, И дорог мне свободный выбор Моих страданий и забот. Февраль -- 14 мая 1932”
“Мне двадцать седьмой год, а ведь я знаю, что я как ребенок. Я не имею права выражать мою мысль, я это давно говорил; я только в Москве, с Рогожиным, говорил откровенно… Мы с ним Пушкина читали, всего прочли; он ничего не знал, даже имени Пушкина… Я всегда боюсь моим смешным видом скопрометировать мысль и главную идею. Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею. Чувства меры тоже нет, а это главное… Я знаю, что мне лучше сидеть и молчать. Когда я упрусь и замолчу, то даже очень благоразумным кажусь, и к тому же обдумываю”